Искусство

История искусства

Русская портретная живопись XVII - начало XIX века

Начало

Большая часть дошедших до нас произведений Вишнякова падает на первую половину царствования Елизаветы, на 1740-е годы. Следующее десятилетие, отмеченное высоким подъемом русской культуры, связано уже с именами нового поколения портретистов, прежде всего А. П. Антропова и И. П. Аргунова. Существуют два образных определения этого интереснейшего периода нашей истории: „веселый век Елисавет" и „ломоносовское время". Они не исключают, а взаимно дополняют друг друга, причем обе характеристики важны для нашей темы.

Средства огромной страны, добываемые тяжелым крепостным трудом, с безудержным размахом тратились двором императрицы на роскошные дворцы и парки, на празднества „на французский манер". Воспитанная „среди новых европейских веяний и преданий благочестивой отечественной старины" сама Елизавета „от вечерни шла на бал, а с бала поспевала к заутрене, благоговейно чтила святыни и обряды русской церкви, выписывала из Парижа описания придворных версальских банкетов и фестивалей, до страсти любила французские спектакли и до тонкостей знала все гастрономические секреты русской кухни". В этой атмосфере пышно расцветал портрет, в Россию снова потянулись иностранные живописцы. В 1756 году в Петербурге появляются блестящий представитель французского рококо Луи Токке и талантливый портретист-дилетант Пьетро Антонио деи Ротари. Парадные торжественные портреты императорской фамилии пишут и русские мастера — Антропов "и Аргунов, причем последний сочиняет для своих хозяев — Шереметевых — ретроспективные изображения их предков, подражая в композиции Г. Х. Грооту (в России с 1743 года) и западным гравюрам.

И в эти же самые годы освобождения от засилья немцев и славных побед в Семилетней войне, в России начинается подъем науки, зодчества, искусства, просвещения. Великий М. В. Ломоносов в своих открытиях подчас опережал мировую науку, слагал торжественные, громокипящие оды, издавал „Российскую грамматику". В зените было творчество А. П. Сумарокова. В 1750 годах учреждается Академия художеств, на открытии которой Сумароков говорил, что „первой должностью живописцев" должно быть „изображение истории своего отечества и лица великих в оном людей... Таковые виды умножают геройский огонь и любовь к отечеству".

Были открыты Московский университет, первые русские профессиональные театры, создавались шедевры зодчества, начал работать императорский фарфоровый завод. Все это было и результатом роста самосознания человека в России, и мощным стимулом его дальнейшего прогресса. Портрет не мог не отразить и духа „ломоносовского времени", и роскошного, барочного стиля придворной жизни, две главные тенденции в его развитии были рост реалистичности в создании образа человека и расцвет парадного портрета.

Алексей Петрович Антропов (1716 —1795), начинавший учиться еще у Матвеева, около двадцати лет проработал в живописной команде под руководством Вишнякова и основательно изучил принципы репрезентативного парадного портретного мастерства. Штелин отмечает, что Антропов, прежде всего обязанный успехом своему собственному таланту, писал портреты, „которые могли бы сделать ему честь и за пределами России"

Более живой, нежели у учителя, горячий темперамент живописца толкал его скорее к эффектным барочным формам, а не к рокайльной утонченности. Выработанные в середине XVIII века приемы возвышения, постановки на контурны модели, — как правило, из сильных мира сего — сохранялись без принципиальных изменений вплоть до XX века, от Антропова и Аргунова, через Левицкого, Щукина, Боровиковского, Брюллова, Репина до Серова включительно. Обычный язык парадного портрета, в XVIII веке сходный со стилистикой хвалебной оды, — это эффектная поза модели, взятой в полный рост, говорящие высоким стилем аксессуары, драпировки, колонны, драгоценные украшения и сверкающие ткани, насыщенный активными цветами колорит. И столь же живуча в русском парадном портрете была неистребимая даже условиями заказа тяга к правдивости. Конечно, Антропова нельзя заподозрить в сознательной критичности по отношению, скажем, к Петру III. Художник середины XVIII века, удостоившийся императорского заказа, изо всех сил трудился над возвеличиванием своего героя, но крепкая добросовестность, прямой зоркий взгляд делали свое дело, и „Петр III" Антропова объективно стал правдивым историческим источником, красноречиво характеризующим этого „случайного гостя русского престола", который „мелькнул падучей звездой на русском политическом небосклоне, оставив всех в недоумении, зачем он на нем появлялся".

Добротный реализм Антропова особенно был уместен в камерных портретах. Он был одним из создателей этого жанра портретного искусства, призванного удовлетворять личные, „домашние" нужды, в отличие от монументальных парадных портретов в рост, предназначенных для парадных зал императорских дворцов и государственных учреждений. „Домашние портреты" в исполнении Антропова отличались простотой, трезвым взглядом на модель, любовью к „вещности" в передаче одежды, украшений и незаурядным мастерством этой уверенной, „вещной", материальной живописи. Художник любит довольно крупные форматы холстов, он приближает своих героев вплотную к раме, к зрителю, предпочитает сочные, насыщенные локальные цвета. Лучше всего удавались ему портреты русских барынь 1750—1760-х годов, увиденных зорким, непредвзятым глазом и написанных без прикрас, не скрывая их властности, тщеславия, иногда невежества. Антропов не прячет примет возраста, белил и румян, подчеркивая в результате общие, типические сословные черты. Стремление к верности натуре у него не осложняется ни психологическим анализом, ни возвышенной мечтой о совершенном человеке. В рамках типовой схемы образов, закрепленной и формальными приемами (дугообразные брови, яйцевидные овалы лиц, крупные формы торса — прочного постамента для головы, нейтральный фон), он не ищет положительного героя, хотя благодаря меткости и прямоте характеристики мы легко можем угадать те модели, которые вызывали у Антропова чувство симпатии. В этих чертах метода Антропова нельзя не почувствовать отзвуков традиционного русского искусства, последних отголосков „парсуны", ставшей в середине XVIII века уже „своеобразным арьергардом древнерусского искусства — за счет старых иконных особенностей, составляющих значительную „долю" в парсунном методе". Формальная связь с традицией и честное отношение к модели — вот важнейшие особенности метода Антропова, преодолевающие условности „портретного этикета" и обеспечившие его творчеству такое важное место в истории национальной портретной школы.

„Искусство Антропова — завоевание не только его личной одаренности: оно выражало устремления нашей школы живописи, которая в 30-х — 40-х гг. вела борьбу за национальный путь своего развития". Антропов не был одинок. Сходные традиционные национальные черты присущи всему русскому портрету середины века — времени, еще не очень ясному историкам искусства. Сюда надо отнести и крепко связанные с „парсуной" произведения „живописца Пафнутьева-Покровского монастыря" Мины Колокольникова (ок. 1714 — ок. 1792), и провинциальных мастеров, вроде создателей парного портрета Черевиных из их усадьбы Нероново и портрета И. А. Языкова из Тулы, и до сих пор не разгаданного автора превосходного мужского портрета из Калининского музея, и, конечно, соперничающего с Антроповым по популярности и профессиональному мастерству старшего Аргунова.

Долгую жизнь в искусстве прожил самый известный представитель талантливой семьи крепостных художников, архитекторов, мастеров каменной резьбы Иван Петрович Аргунов (1729—1802), но стиль его работ позволяет считать его типичным мастером середины века. Богатейший меценат граф П. Б. Шереметев, получив с приданым жены, урожденной княжны Черкасской, способного мальчика, отдал его учиться Грооту. Успехи юного художника были поразительны — уже к середине 1750-х годов он стал популярным в Петербурге портретистом, выполнявшим многочисленные заказы, пишущим и современников — от императрицы до крепостных крестьянок, и ретроспективные портреты знаменитых предков своего хозяина. Пожалуй, ни у одного русского художника этого времени не было такого разнообразия портретных сюжетов моделей.

С Антроповым, со стилем русского портрета середины века крепостного мастера роднят сохраняющиеся „парсунные" черты — статичность портретов, доминирующее значение плоскостности и линейности. Еще более существенна другая родственная черта — нелицеприятная правдивость. Даже тогда, а это случалось часто, когда Аргунову поручалось копировать портреты иностранных мастеров, он снимал с них позолоту льстивости. В портретах „с натураля" индивидуализация портретируемых, конечно, еще заметнее, будь то поэтизированные изображения знатных дам — Шереметевой, Лобановой-Ростовской — или полнокровные, спорящие по сочности характеристики с образами сквайров у английских романистов середины XVIII века, супруги Хрипуновы — „первые в России подлин­ные образцы буржуазного интимного жанра в портрете". У Аргунова становится заметно внимание портретиста к достоинствам конкретного человека. Так русские портретисты середины века своей кровной привязанностью к принципам художнической честности, к идеям ценности реального человека продолжили национальные традиции в живописи, подготовив почву для взлета русской живописи во второй половине XVIII века.

В 1760—1780-х годах многие черты русского портрета XVIII века определяются окончательно. Период становления, перехода от старых форм культуры, ученичества у Запада был завершен. Для того чтобы быть национальным искусством, портрету уже не требовалось цепляться за приемы предшествующих поколений — отныне главной национальной особенностью становится выражение в портрете передовых общественных идей. О лучших мастерах второй половины столетия, может быть, слишком категорично, но в принципе верно сказал Голлербах, что они „впервые в истории русского портрета сумели создать портрет как конкретное воплощение духовности. В их портретах впервые проглянула сквозь слой гармонично наложенных красок душа человеческая, со всеми ее радостями и страданиями, во всем ее многообразии".

Складывается новый тип портретиста—представителя художественной интеллигенции, свободно владеющего живописным мастерством, образованного, чуткого к веяниям времени, к его идеалам. Среди моделей портретов наряду с императрицей, вельможами и простыми русскими барами мы видим Д. Дидро и А. П. Сумарокова, Н. И. Новикова и Г. Р. Державина, Ф. Г. Волкова и Д. С. Бортнянского. Устанавливается та духовная связь художников с писателями, артистами, музыкантами, зодчими, кругом лучших людей страны, которая никогда более не прервется: достаточно вспомнить Левицкого в кружке Г. Р. Державина, В. В. Капниста и Н. А. Львова или Рокотова среди просвещенного московского дворянства. Приближается время пушкинского уважения к творчеству живописца — Державин по портрету Екатерины кисти Левицкого пишет „Видение мурзы", а Струйский велеречиво восхваляет Рокотова: „...ты почти играя ознаменовал только вид и остроту зрака его (Сумарокова), в тот час и пламенная душа его при всей его нежности сердца на оживляемом тобою полотне не утаилася...".

Растет уровень образованности художников — и профессиональной и общей— не только в результате связей их с передовыми кругами общества, но и благодаря учреждению Академии художеств и возобновлению пенсионерских поездок за границу. Социальное положение портретистов и их самосознание меняются, хотя портрет и уступает в иерархии жанров исторической картине. Мы знаем жалобы художников на то, что они всего лишь „портретные", но жаловаться на недостаток внимания и спроса им не пристало. Правда, иностранные мастера, теперь уже не только уступавшие русским в содержательности, но и утратившие былое превосходство в формальном умении, оставались престижными. Н. И. Новиков с горечью свидетельствовал, что „в Москве есть обыкновение русским художникам платить гораздо меньше иностранных, хотя бы последние и меньше имели искусства". Художественное же первенство русских портретистов теперь не вызывает сомнений.

Портреты остаются заказными, однако обилие заказов позволяет мастерам свободней выбирать модели и, наверное, недаром слышны были жалобы, что Рокотов „за славою стал спесив и важен" и, по свидетельству Штелина, „был уже столь искусен и знаменит, что он ,не мог один справиться со всеми заказанными ему работами". Мода на портреты от двора распространялась в гущу дворянства с быстротой пожара, ненасытная жажда видеть себя запечатленным на холсте овладела всеми. Некоторые вельможи поручали восславить свою персону разным художникам, сама императрица готова была позировать крепостному мужику Аргунову. Спешило не отстать от двора и рядовое дворянство, причем не только просвещенные умы, но и „русские петиметры; ленивые обжоры, неряшливые щеголи и невежественные франтихи, сочетавшие азиатскую распущенность с французской элегантностью", и провинциальные баре, царившие как фараоны в каких-нибудь пензенских или рязанских губерниях, о которых ядовито писал Ф. М. Достоевский: „напяливали шелковые чулки, парики, привешивали шпажонки — вот и Европеец".

Портрет донес до нашего времени яркую пестроту типов второй половины XVIII века, сибаритов и поэтов, недорослей и военачальников, самодуров и преданных наукам и искусствам тружеников. „...Общество постигало себя, не уставало глядеться в зеркало, чтобы сопоставить свой путь со старым, с ушедшим, но живым в воспоминаниях".

Когда изучаешь портрет того времени, начинает казаться, что постигаешь этих людей, возникает ощущение, близкое к описанному А. С. Пушкиным: „...как странно читать в 1829 году роман, писанный в 775-м. Кажется, будто вдруг из своей гостиной выходим мы в старинную залу, обитую штофом, садимся в атласные пуховые кресла, видим около себя странные платья, однако ж знакомые лица..." Портрет дает нам возможность пристально вглядеться в эти лица и поверить ими свои знания о людях и идеях того времени.

Восемнадцатый век в Европе называют „веком просвещения". В России это определение может быть отнесено к последним десятилетиям века, к екатерининскому времени, и с существенными оговорками. Просвещение затронуло лишь тонкий культурный слой общества — дворянство, причем далеко не все, и небольшое количество выходцев из народа, выдвинувшихся благодаря таланту или предприимчивости в сферы интеллигенции и купечества. Своеобразный национальный вариант культуры Просвещения окрашивался специфическими условиями русской действительности.

Государственное положение дворянства изменилось — законом 1762 года оно было бессрочно освобождено от обязательной службы, которая приобретала теперь для лучших людей характер общественного долга. Образовавшимся досугом и огромными средствами, добываемыми крепостным трудом еще сильнее закабаленных крестьян, пользовались по-разному. Во времена Екатерины не только усиливалась социальная рознь. Явственным стало идейное расслоение дворянства—на впадающих в „древнюю дикость" и дичающих до степени салтычих крепостников и тех, кто смысл жизни полагал в службе Отечеству или в собственном интеллектуальном и эстетическом совершенствовании. Все больше честных умов начинает судить о несправедливостях и пороках общества, видя путь к их исправлению в облагоражи­вании личности. Документы, письма, литературные произведения пестрят словами „Отечество", „просвещение", „общество", „добронравие", „человеколюбие", „попечение о благе общем", „чувствования человеческого сердца". К нам эта лексика пришла именно из екатерининского времени. Популярным жанром становятся сатиры, обличающие во имя благонравия и общественной пользы пороки и злоупотребления. Вся поэзия насыщена призывами к дворянству, примеры можно приводить десятками. Вот лишь несколько: А. П. Сумароков — „А во дворянстве всяк, с каким бы ни был чином, не в титле, в действии быть должен дворянином"; М. М. Херасков — „Будь мужествен ты в ратном поле, в дни мирны доброй гражданин, не чином украшайся боле, собою украшай свой чин"; Г. Р. Державин — „Вельможу должны составлять ум здравый, сердце просвещенно, (...) вся мысль слова, деяньи должны быть — польза, слава, честь". Утопичность программы эпохи Просвещения — сначала облагородить человека, а потом уж улучшить условия его жизни — нам сейчас ясна, мы помним о Пугачеве и Радищеве, но надо быть признательным этим идеям, послужившим питательной почвой для замечательной художественной культуры.

Рядом с нравственным воспитанием и мыслями об общем благе, естественно, шло и вольнодумство, увлечение произведениями французских просветителей, в изобилии читавшихся и переводившихся в России. Начиная от самой Екатерины, зачитывались Монтескье, Вольтером, Дидро, Руссо, Мерсье, Лессингом, Ричардсоном, вырабатывая в себе „античный вкус к доблести" (из „Записок Екатерины"). „При Петре дворянин ездил учиться за границу артиллерии и навигации; после он ездил туда усваивать великосветские манеры. Теперь, при Екатерине, он поехал туда на поклон философам". Вообще чтение, как никогда ранее, становится одним из любимейших занятий. Многие могли бы сказать о книгах, как ярославский помещик Опочинин: „Они были первое мое сокровище, они только и питали меня в жизни; если бы не было их, то моя жизнь была бы в беспрерывном огорчении..."

Таковы были настроения просвещенных людей того времени, того возникшего культурного сообщества, о котором мы узнаем из мемуаров, из публикуемых писем русских писателей и к которому принадлежали лучшие наши портретисты. Удивительно ли, что их творения согреты высоким представлением о человеческой личности, что в их живописи чувствуется мечта о совершенном человеке?

В портретной живописи снова, как в Петровское время, ощущается присутствие гражданственного идеала. Этому способствовала победа в искусстве и литературе эстетических принципов классицизма и его задачи „подражать прекрасной природе" и выражать просветительские идеи. Живописец должен быть „в красках философом и смертных просветителем" (Я. Б. Княжнин). О том, как нормативно понимались задачи портретиста в изобразительном искусстве теоретиками классицизма, красноречиво говорит популярное в России сочинение французского теоретика конца XVII — начала XVIII века Роже де Пиля, которое вольно, с собственными добавлениями, перевел на русский язык Архип Иванов (1789). Художнику предписывалось работать так, чтобы „портреты казались как бы говорящими о себе самих и как бы извещающими: смотри на меня, я есть оный непобедимый царь... я тот покровитель знатнейших художеств, оный любитель изрядства... я есмь та сановитая госпожа, которая благородными своими обращениями делает себе честь... я та веселонравная, которая любит только смехи и забавы..." Для достижения этой цели художник, хотя и должен „подражать как недостаткам, так и красотам", может „поправить" и „нос кривоватый", и „грудь гораздо сухую", и „плеча слишком высокие". В „Рассуждении о совершенном живописце" П. П. Чекалевского (1782) каждой части лица на портрете поручалась своя задача: „откровенность на челе и бровях, разум в глазах, здравие на щеках и добродушие или приязненность на устах". В следующем году И. Ф. Урванов пишет о „портретного рода художнике": „...надлежит, чтобы все части головы одно изъявляли свойство, или веселое, или важное..."

Классическая нормативность, даже догматичность, в какой-то степени стандартизировала портрет, особенно, конечно, парадный, однако присущая русским художникам привязанность к реальности вырывалась за рамки норм, не споря с ними, а создавая тот сплав правил и индивидуальности, который можно назвать стилем времени. Мы увидим далее, как у крупнейших мастеров идеал облагораживал реальность, не отнимая у нее конкретности, но наделяя ее значительностью или поэзией. Стандарт у них возвышался до типичности, до эстетически нравственной программности.


Назад К списку картин Продолжение